top of page

I

 

В начале XIX века неподалеку от Театральной площади находился дом купца Георга Голлидея, выходивший своими главными фасадами на Офицерскую улицу и Мариинский переулок, а флигелем – на Екатерининский канал. Этот красивый особняк арендовала театральная дирекция.
    Жилое здание построили в начале XIX века. Его хозяин, богатый купец первой гильдии Георг Голлидей, был выходцем из Нарвы. Став домовладельцем, он заключил контракт с дирекцией Императорских театров, для которой подобное соглашение являлось достаточно выгодным. Дом находился в нескольких минутах ходьбы от Карусельной (Театральной) площади, где тогда размещался Большой театр. Во-первых, администрация экономила на оплате актерам проездных денег, а во-вторых, любого артиста, при необходимости, можно было экстренно вызвать на службу.
    Очевидцы тех далеких времен с удивлением замечали, как постепенно формировался вокруг Большого театра специфический микрорайон, населенный актерами, драматургами, режиссерами, музыкантами, работниками сцены. Благодаря служителям Мельпомены, населявшим дом купца Голлидея, здание стало широко известно в столице.


    Кто же жил в этом огромном жилом здании в первой половине XIX века?


    В первом этаже трехэтажного здания с небольшими колоннами и тремя фасадами размещались театральная администрация, нотная контора и театральная типография Похорского (в ней печатали афиши и пьесы).

В корпусе, выходившем на Офицерскую улицу(ныне - набережная канала Грибоедова, д. 97), на первом этаже помещался «Северный трактир»  принадлежащий итальянцу Джузеппе Сеппи. Вывеска этого трактира именовала его  «Hotel du Nord».

 

«Санкт-Петербургские ведомости» (№ 71, 1802) писали: «Жульен Сеппи, содержатель отеля, называемого Северным в большой Офицерской улице под № 210, имеет честь известить господ путешественников и проезжающих, что у него можно найти чистые и хорошо меблированные комнаты, хороший стол, наемные кареты и служителей, кои говорят на разных языках в Европе употребляемых».

 

Благодаря удобному местоположению Северный отель, превратившийся со временем в популярный трактир, прожил долгую жизнь. Актер П. А. Каратыгин в своих «Записках» отмечает, что он сделался «любимым сходбищем комиссариатских чиновников и некоторых актеров». Он же добавляет: «Для холостых актеров, не державших своей кухни, подобное заведение было очень сподручно и удобно, но для женатых, любивших иногда кутнуть или пощелкаться на биллиарде, этот Отель-дю-Норд был яблоком раздора с их дражайшими половинами, которые сильно роптали на это неприятное соседство, отвлекающее мужей их от домашнего очага».

 

А во флигеле помещался  – репетиционный зал. В верхнем этаже (третьем) были размещены крепостные певчие, приобретенные театральной дирекцией по случаю у театрала-любителя обер-егермейстера А.А. Нарышкина, тот «должников не согласил к отсрочке» и вынужден был «с молотка» распродать свой крепостной театр.


    На втором и частично на третьем этажах жили театральные служащие и актеры: знаменитый трагик А.С. Яковлев, Брянские, Каратыгины, Колосовы, молодая балерина Екатерина Телешова, в которую был пылко влюблен Александр Грибоедов, восторженно воспевший в стихах яркое мастерство примадонны.

 

Из воспоминаний Панаевой - дочери артистов императорского театра в Петербурге. "......

Мы жили в казенном доме, в котором давались квартиры семейным артистам и театральным чиновникам. Контора театра помещалась в том же доме и занимала квартиру в четыре комнаты. Чиновников тогда было очень немного, и я знала их всех в лицо: Зотова - романиста, Марселя, Ситникова и еще нескольких человек, которых фамилии забыла. При театре был доктор Марокети, маленький господин с большими черными глазами, у которого почему-то постоянно качалась голова, как у алебастровых зайчиков .

При вступлении А.М.Гедеонова в должность директора театров, в 1833 году, театральные чиновники быстро стали размножаться, так что очень скоро из них образовался целый департамент. Киреев, Ротчев, Федоров - водевилист, часто бывали у нас: все они были бедняками и еще не играли той важной роли при театре, как впоследствии. Потом уже Киреев и Федоров сделались богачами, даже писец Крутицкий, которого я видела по вечерам в детстве дежурным в конторе, ходившим босиком, чтобы не износить свои сапоги, - и тот нажил себе дома, дачу .

Казенный дом, где мы жили, был большой: он выходил на Офицерскую улицу, на Екатерининский канал у Пешеходного мостика со львами, близ Большого театра, и в маленький переулочек (не помню его названия), выходивший на Офицерскую улицу. Сначала мы жили в квартире, окна которой выходили на Екатерининский канал; потом отец занимал в этом же доме более обширную квартиру, и уже наши окна выходили в маленький переулок и на Офицерскую улицу.

 

В день наводнения в Петербурге в 1824 году (7 ноября) я смотрела на затопленные улицы из окон квартиры, выходивших на Екатерининский канал. Хотя мне было немного лет, но этот день произвел на меня такое впечатление, что глубоко врезался в моей памяти. Под водой скрылись улицы, решетки от набережной, и образовалась большая река, посреди которой быстро неслись доски, бочки, перины, кадки и разные другие вещи. Вот пронеслась собачья будка на двух досках, с собакой на цепи, которая, подняв голову, выла с лаем. Через несколько времени несло плот, на нем стояла корова и громко мычала. Все это быстро неслось по течению, так что я не успевала хорошенько всматриваться. Но плывшая белая лошадь остановилась у самого моего окна и пыталась выскочить на улицу. Однако решетка ей мешала; она скоро выбилась из сил, и ее понесло по течению. Эту лошадь мне чрезвычайно было жаль, и я не пожелала более смотреть в окно.

Услыхав разговоры теток, что отец едет на лодке спасать утопающих, я побежала глядеть на него в окно во двор. Двор наш тоже был залит водой, поленницы были размыты, и дрова плавали по воде. Отец стоял в лодке и отпихивался багром, направляя лодку к воротам. Я смотрела на бабушку, которая тяжко вздохнула и перекрестилась, когда лодка скрылась в воротах. По ее морщинистым щекам текли слезы. Бабушка пошла на кухню, я последовала за ней; там сидело несколько женщин с детьми: это были жены статистов, квартиры которых в нижнем этаже затопило водой. Бабушка распоряжалась, чтоб им дали поесть, а я вышла в сени, заслышав мычание коровы. На ступеньках лестницы сидели статисты с узлами, с самоварами и образами. На верхней площадке навалены были сундуки, столы, кровати, тюфяки и подушки, а на нижней стояла корова и корзины, обмотанные тряпьем, в них бились и кудахтали куры. Две дворовые маленькие собачки, дрожа, прижались к стене.

Не знаю, кого мне было жаль: людей или собак? Должно быть, собак, потому что я стала их звать к себе, но меня увидала наша прислуга, зачем-то вышедшая в сени, и выпроводила в комнаты.

Это утро показалось мне бесконечно длинным и тоскливым. День был пасмурный, ветер завывал, и раздавалась пушечная пальба. Когда стало смеркаться, я заметила тревогу на лицах старших, - они поминутно смотрели в окна, а бабушка сердито ворчала: "сумасшедший, у самого куча детей!"

Я поняла, что бабушка сердится на отца, и удивлялась - почему она боится за него. Я была уверена, что он не утонет, потому что видела раз, когда мы летом жили на даче, как он в охотничьем платье переплывал большое пространство воды с одного берега на другой, действуя одной рукой, а в другой держа вверх ружье и пороховницу. Наохотясь, он тем же порядком возвращался назад. Мать и бабушка бранили его за это, а мы, дети, были в восторге от такой выходки отца. Однако, тревога старших подействовала и на меня, и я ужасно обрадовалась, когда отец вернулся домой, весь мокрый и иззябший.

Не знаю, от кого отец получил бумагу, где ему была выражена благодарность за спасение утопающих в день наводнения.(Авдотья Панаева и ее воспоминания)

 

 

 В этом доме жил и Иван Петрович Пустошкин-Борецкий с семьей

В квартире актера И.П. Борецкого - Пустошкин) после восстания на Сенатской площади скрывался М.А. Бестужев, Об этом, в частности, писал в мемуарах Михаил Бестужев.

Михаил Бестужев, повествуя о своем аресте, рассказал, что старался скрыть от властей, где и у кого он находился до явки с повинной, но тем не менее имя Борецкого стало известно следствию благодаря везшему Бестужева извозчику. Борецкий был допрошен вскоре после самого М. Бестужева (допрос В.В. Левашовым Бестужева имеет номер 33, Борецкого – 41). Он рассказал, как привез Бестужеву одежду для явки во дворец и был на этом отпущен. Полная публикация дела Борецкого (подобно делу А.А. Жандра) призвана если не снабдить ис- следователя какими-либо новыми данными, то ликвидировать пробел, существующий из-за неопубликованности документов и порождающий естественные вопросы об их содержании.

 

."......Я вошел в переднюю; там никого не было, некому было доложить обо мне. Чрез отворенные двери в залу и в спальню до меня доходили голоса оживленного разговора, под шумок которого я вошел в спальню его, не будучи им замечен. Он, еще неодетый, сидя на кровати, рассказывал жене своей, стоя­щей перед ним в утреннем пеньюаре, разные страшные сказки вчерашнего дня, как очевидец. Рассказывал, как Александр Бестужев и Рылеев, укрывшись в Сенат, отражали атаки чуть ли не всей гвардии. Как Бестужев Николай также храбро защищался, заняв Адмиралтейство. А кровь-то, кровь... а убитых и счету нет...

 

......Он начал одеваться, я — раздеваться и, сбросив лишнюю одежду, растянулся на его постели. Сон морил меня. Бессон­ные ночи и неустанные движения изнурили меня, а жгучие впечатления недавних событий сильно волновали мою душу. Я заснул сном праведника.

Уже смеркалось, когда я проснулся. Долго я не мог дать •себе отчета: где я. Во сне мне все мерещились сцены 14-го, и я мечтал, что нахожусь на площади. Чу!! глухой звук пушечного выстрела. Я приподнялся с постели и, подперевшись на локоть, стал прислушиваться. Ничем невозмутимая тишина длилась несколько минут, потом опять выстрел... Я вскочил с кровати, набросил на себя верхнюю одежду и намеревался бежать туда, откуда слышалась канонада. Выбегая из спальни, я встретил хозяйку. Она загородила мне дверь в переднюю и повлекла в столовую, где накрыт был стол для обеда.

—     На что это похоже, — лепетала словоохотливая хлебо­солка, — с раннего утра чуть не до поздней ночи вы крошки хлеба в рот не брали и голодный бежите невесть куда. А й> для дорогого гостя приготовила ваши любимые кушанья. Ну полно упрямиться — пойдемте обедать...

—     Время ли думать об обеде, когда... Вы слышите, опять выстрел?..

—    Что это, бог с вами, какие выстрелы? Я ничего не слышу,, да и не слыхала во время вашего сна.

Ее слова дышали такою простодушною уверенностью, что я поверил, приписывая слышанные мною звуки постоянному шуму в больной моей голове. Мы сели за стол.

Я ничего не мог есть. Но, уступая упрекам и сетова­ниям добродушной хозяйки, отведав несколько из блюд моих любимых кушаньев, объйвил положительно, что обед кончен.

—• Мы нехорошо сделали,—сказал я обиженной хлебо­солке,— что не подождали вашего мужа. Он, вероятно, скоро воротится и привезет мне костюм.

—    Да ведь он давно его привез; а я, глупая, заболтавшись, и позабыла вам сказать об этом. Вот он, примеряйте и по­смотрите, впору ль он вам.

Я схватил все маскарадные принадлежности и удалился в спальную, чтоб примерить их, и вышел в столовую, преоб­разись в русского мужика. Все было как будто по мне сшито. Только парик и борода неплотно прилегали ко лбу и подбо­родку, и я спросил у хозяйки иголку и черного шелку, чтобы немного поосадить парик и бороду.

Пока я занимался копотливою моею работою, словоохот­ливая моя хозяйка болтала без умолку, повторяя мне все за­кулисные сплетни и интрижки театральных львиц, во всех подробностях ей известных, как давнишней швее при театре. Она была в восторге, что нашла такого молчаливого и внима­тельного слушателя, тогда как я почти ничего не слышал иа ее рассказов, мысленно пробегая прошедшее и будущее, а в настоящем конвульсивно прислушиваясь к звукам, изредка раздававшимся, как пушечные выстрелы.

—     ...И, наконец, вероломный, он ее покинул! — заклю­чила она свой патетический рассказ, склонив голову и тяжко вздыхая.

—    Еще! — воскликнул я, встав и с беспокойством прислу­шиваясь.

—    Да что еще вам сказать? Что она была неутешна, вы можете это отгадать, если судить по тому сердечному участию^ и вниманию, с которым вы слушали мой рассказ.

—    Опять!.. Нет, я не в силах более оставаться. Про­щайте !

Подвязав наскоро парик и бороду и нахлобучив шапку,, я побежал с лестницы, скача через две, три ступеньки и прово­жаемый восторженными похвалами моему чувствительному сердцу....."

 

.......

Почти у самой квартиры Борецкого я встретил хозяина, возвращающегося домой в глубокой задумчивости. Подо- шедши к нему, я сказал:

—    Ваше почтение! Я к вам...

—   А ты, верно, от Злобина? — вопросительно отвечал мне Борецкий, как бы просыпаясь от сна.

—    Точно так, — отвечал я, изменив голос.

—    Ну, так вот что: отнеси ты к нему назад этот паспорт и скажи, что теперь его, дескать, не надо. Пусть с богом отправ­ляется в путь-дорогу.

—   Так, значит, я в Архангельск-то не поеду, — сказал я своим голосом, снимая с головы шапку вместе с париком.

—   Ах, какой же ты шутник, братец ты мой. Ведь не при­знал... Как есть, не признал. Ну! хотя ты, братец ты мой,в совершенстве играешь свою роль, а все-таки ехать со Злобй- ным тебе невозможно.

—   Да я и сам никуда ехать не хочу... Не хочу долее скры­ваться и завтра отдамся добровольно правительству.

—   Нет — зачем же? Мы подумаем, да поразведем умом. Не так, то удастся, может быть, другим способом.

Тут он мне подробно рассказал все свои хлопоты, чтобы уладить дело.

—    Условившись со Злобиным, с которым ты хорошо был знаком в Архангельске, взяв от него паспорт одного из его спутников, незадолго умершего в больнице, условившись, как и когда ты к нему придешь, чтобы отправиться в далекий путь, я, — продолжал Борецкий, — проехал на заставу, чтобы разузнать: не будет ли препятствия при проезде из города. И хорошо сделал. Ты бы тут попался, как кур во щи. Караульный офицер мне сообщил, что получено приказание не пропускать ни пешего, ни копного без особенной записки от коменданта Башуцкого. Прежде, нежели он даст пропуск, он лично каждого и опрашивает, и осматривает. Как видишь, дело-то вышло дрянь. Не зная, как долго продолжится запре­щение, я поехал к твоей матушке, чтобы успокоить ее насчет твоей участи и уверить, что ты будешь безопасен в моем убе­жище. Но я ее не видел. Подъезжая, я заметил, что дом окружен был шпионами и сыщиками тайной полиции. Рисковать было опасно. Я повернул домой и, приметив за собой сани, неот­ступно следящие за мной, отпустил извозчика, вошел в дом со сквозным проходом, вышел в другую улицу и таким обра­зом, тихо пешествуя, встретился с тобою. Ну, братец ты мой, пойдем домой. Мы порядком истомились. Отдохнем и телом и душою, а главное — поужинаем: я голоден, как волк...

Мне послышался очень явственно глухой звук выстрела.

—    Ты слышал выстрел из пушки? — спросил я, его останав­ливая.

—    Какой выстрел? Я никакого выстрела не слышал.

—    Прислушайся хорошенько!

Мы остановились и слушали.

—    Ну, вот опять. Неужто и теперь не слышишь?.. Где и кто это палит?

—   Ха! ха! ха! — заливался добродушным смехом мои хозяин...

—    Где и кто палит? Да ты посмотри где, — продолжал он, всхлипывая от смеху и указывая на ворота своей квартиры, — а палит-то кто? Наш дворник. Смотри, он теперь идет в калитку, и берегись, чтоб он не застрелил тебя выстрелом, который сию секунду последует.

И в самом деле — едва дворник захлопнул калитку, как раздался звук глухого выстрела. Тут только понял я, в чем дело. Ворота на двор были вделаны в свод, прорезающий насквозь здание. Калитка в этих воротах дубовая, толстая, запиралась со стуком, эхо которого, по случайному акустиче­скому устройству свода, повторялось несколько раз при входе или выходе посетителя.

Я в свою очередь не мог не расхохотаться такому прозаи­ческому исходу всех моих восторженных надежд и волнений.

Пока накрывали стол для ужина, я сообщил ему свое твер­дое намерение добровольно предаться в руки правитель­ства. Поведал свое затруднительное положение добыть свою воинскую сбрую от матушки, где я ее оставил, променяв на костюм флотского шкипера, в котором невозможно мне явиться: во дворец.

—    Ну! так прощай. Я снова отправлюсь в путь... — гово­рил он, надевая шапку и направляясь к дверям.

—   Ах, ты, сумасшедший! Да поужинай прежде. Ведь ты с самого утра ничего не ел...

—    Поем когда-нибудь, — кричал он с конца уже лестницы.

Мир праху твоему, добрейший из смертных! Безгранична

твоя привязанность ко всему нашему семейству и расположе­ние, в особенности, ко мне, воспоминание коих всякий раз- извлекает из сердца невольный вздох, а из души — теплую молитву, чтоб господь, хотя там, дал тебе успокоение, кото- 7*
рого ты был лишен здесь. Семейные огорчения довели его до умопомешательства и ‘рановременно свели в могилу...

Измученный, иззябший и голодный возвратился он уже поздно ночью и рассказал, с каким затруднением и опасностью он проник в дом к матушке, обманув бдительность соглядатаев. Он рассеял мрак неизвестности касательно моей участи, по возможности успокоил моих родных и сообщил им мое намере­ние явиться во дворец и передал просьбу: прислать с ним мою военную сбрую. Он рассказал мне, каким страхом и ужасом он был объят при посещении полицмейстера, как он, скры­ваясь за дверью сопредельной с залом комнаты, услышал требование именем правительства у родных моих сведений об укрывательстве лейб-гвардии Московского полка Михаила Бестужева и при отрицательном ответе уехал, проходя мимо той комнаты, где чистили и приготовляли амуницию этого дезертира, куда если б потрудился заглянуть через дверь, чуть не настежь растворенную, он бы нашел конец нити того клубка, который он с таким старанием тщетно распутывал. С самодовольством рассказал свою ухарскую проделку с сы­щиками, неутомимо следившими за всеми входящими и выхо­дящими из нашего дома. Как он, связав в узел мою амуни­цию, велел растворить настежь ворота и мгновенно вылетел из них на лихаче извозчике и, несмотря на погоню, счастливо избавился от преследования, околесив чуть не полгородй, чтоб скрыть даже след от погони.

Немногие оставшиеся часы ночи показались мне вечностью. Я не мог заснуть; я только болезненно забывался, и тогда в горячечно-лихорадочном волнении мне чудилось, как наяву,— эшафот, виселица, палач или столб, врытый на краю могилы, куда бросят мои бренные останки. Я открывал глаза и ясно видел двенадцать стволов, уставленных на мою грудь, — я царапал лицо, силясь сдернуть повязку с глаз своих. Но все эти ужасы поглощались сценами, заставлявшими меня содро­гаться от омерзения. Мне чудилось, что на пути в император­скую Преторию я узнан, арестован и меня, в полном одеянии
гвардейского офицера, посреди любопытной толпы праздного народа, посреди улицы, вяжут веревками и за конвоем ведут, как ночного вора, в дворцовый квартал.

—    Нет! — думал я, вскакивая с постели, где я вместо успокоения и подкрепления сил для предстоящей бури нашел только мучение. — Нет! Я постараюсь избегнуть этого униже­ния. — Ну! во дворец!.. Будь, что будет!..

Сомнительный рассвет утра едва начал брезжить сквозь грязно-пепельную атмосферу северной Пальмиры, как я уже облекся в полную форму. За чайным столом, уставленным различными яствами, меня уже ждала хозяйка, никак не. хо­тевшая отпустить меня без того, чтоб я не отведал ее пирож­ков, нарочно для меня приготовленных. Скоро к нам явился добродушный полусонный хозяин, зевая. Так как было еще очень рано, то несколько бесконечных часов я должен был сидеть за чайным столом, уступая чуть не слезным мольбам добродушной хозяйки, волею-неволею пить и есть, тогда как каждый глоток ее душистого чая и каждый кусок ее вкусных пирожков останавливался в пересохшем моем горле и душил меня. Небольшой чайный столик разделял два противополож­ных мира: с одной — мир мучительных волнений й страшная будущность, с другой — мир отрадного спокойствия, семей­ного быта и уверенность невозбранно вкушать блага настоя­щего; с одной — человека, безмолвно погруженного в свои мрачные думы, с другой стороны — неистощимое красноре­чив добродушной хозяйки, чтобы занять и угостить дорогого гостя, и для полноты картины должно прибавить фигуру моего хозяина, который, умаявшись хлопотами предшествую­щего дня и не доспав, в спокойном шлафроке и туфлях, вкусив достаточное количество земных благ, состоявших из полдю­жины стаканов чая и дюжины вкусных пирожков, сидя, уснул сном праведника. Часы пробили девять. Время наступило ехать.

Безотвязная мысль: быть узнанным и подвергнуться аресту на улице — заставила меня вместо форменной шинели надеть енотовую шубу; под нею я спрятал кивер, а на голову
надел простую фуражку. Шпагу я не взял, предупреждая заранее неминуемый арест. Наскоро простясь с моей доброю хозяйкою, которая со слезами на глазах крестила и благослов­ляла меня; поцеловав осторожно <хозяина>, чтобы не прервать сладкого сна его, я выбежал на улицу и бросился на первого попавшегося на глаза извозчика.

Погода была сумрачная, на душе было мрачно. Ни один луч надежды не мог озарить этого мрака, который раздирался только мгновенными молниями при воспоминании отдельных фактов моей виновности перед правительством, сгруппировав­шихся в одну плотную массу моего преступления, не прощае­мого преступления: быть виновником всех смут 14 декабря.

В самом деле — если бы меня не было в этот день в полку, он канул бы в вечность без шуму, может быть с некоторыми волнениями, как это было в других полках гвардии, — и войска присягнули бы новому императору; об народе нечего было заботиться, а об заговорщиках — тем менее... Нас бы без огласки, втихомолку, по одиночке перехватала тайная поли­ция, и мы бы безвестно сгнили в сырых подвалах тюрьмы. А теперь —■ иное дело. Острое шило, в виде штыка, брошенное мною в правительственный мешок, утаить было невозможно. И власти, даже отечески снисходительные, из милости только заменили бы позор или мучения казни расстрелянием. С ясным познанием своей участи, не падая духом, бодро я при­ближался с тяжелым бременем креста к Голгофе, которая вид­нелась в серых громадах Зимнего дворца. Мысленно целуя крест, на котором будут распинать меня, я в душе поклялся тем же крестом — символом любви к ближнему — умереть, не погубив ни единого из соучастников наших замыслов. Эта клятва обрекала меня на роль незавидную: отпираться и отри­цать даже то, что происходило перед моими глазами; роль пошлая, заставлявшая меня часто краснеть от стыда, но роль благородная, когда, оборотясь, я с гордостью в душе и с от­радным чувством в сердце могу перечислить не один десяток товарищей избавленных, мною от лямки, тюрьмы или Сибири.

Я сошел с саней у комендантского подъезда и машинально, по привычке, спросил у Ваньки, сколько ему надобно? «Да что, барин, гривенничек-то уж надо бы». Сунув руку в карман, я узнал, что мелкие деньги я позабыл на спальном столике. В руку попалась пятирублевая бумажка. Я ее бросил в шапку Ваньки. Он разинул рот от удивления — и мгновенно чувство сомнения, не фальшивая ли это ассигнация, изобразилось на его сиявшем от удовольствия челе. «Барин! а, барин!» — кри­чал он мне, растягивая и разглаживая бумажку на коленях. Когда я уже поднимался по лестнице, до меня долетали его возгласы: «Воротись, барин! Да впрямь... что ж это такое!»...

Эти возгласы, эта неуместная щедрость, ошеломившая бед­ного крестьянина, который вместо гривны получил их 50, были весьма естественны; я не обратил на них внимания и худо сделал. Неутешный Ванька, вздыхая и охая, носился со своею бумажкою и, растянув ее обеими руками, совал под нос каждому входящему и выходящему из дворца, наконец, на­ткнулся на плац (или флигель)-адъютанта, который, успокоив его насчет законности его бумажки, пожелал узнать, кого и откуда он привез. Ванька мог только ответить на второй вопрос, и этого было достаточно, чтобы отыскать дом, через дворника узнать, у кого я скрывался два дня, и в конце концов притянуть Борецкого к ответу чуть ли не в уголовном преступ­лении. К счастию его, допрос снимал с него генерал-адъютант Левашев, из всех допросчиков самый добросовестный. Вся беззаботная, спокойная личность подсудимого, все ответы — .дышали такой безмятежной невинностью, что его отпустили с миром домой, снабдив душеспасительным наставлением: прятать родственные чувства в карман, когда должно руково­диться единственно чувствами верноподданности.

Когда через несколько часов после, чрез ржавые и запылен­ные стекла двери, отделявшие меня от залы дворцовой гаупт­вахты, я увидел приведенного к допросу Борецкого, я недо­умевал, какими путями и так скоро могли дознаться, что он был укрывателем меня в продолжение целых суток. Что я был

у него, я этого не показал на допросе. Как же могли узнать, что Борецкий меня скрывал целые сутки?

Проследив в памяти все малейшие обстоятельства минув­ших суток, я невольно остановился на Ваньке как на един­ственном существе, могшем указать дом, откуда он меня при­вез во дворец, в чем я и убедился из рассказов Борецкого, сообщенных мне впоследствии......."

«Воспоминания Михаила Бестужева.»

.

".....День возмущения 14 декабря 1825 г. я также хорошо помню. На лицах у всех взрослых был испуг. Мать и бабушка уговаривали отца не ходить на Сенатскую площадь, но он ушел. Когда у нас задрожали стекла от пальбы, то все пришли в ужас. Наш лакей, побежавший смотреть бунт, вернулся бледный, дрожа всем телом, и рассказывал, что не мог попасть на площадь, потому что она окружена войсками, причем ему говорили, что там убито много народу. Я тоже расплакалась при виде слез бабушки и матери. В этот день никто из старших в семье не садился за обед. Все повеселели, когда отец вернулся домой. Я слушала его рассказ, как убили графа Милорадовича на площади, как стены домов, где стояли бунтовщики, окрасились кровью. Мне сделалось страшно после этих рассказов. Не могу определенно сказать, чрез сколько времени, но что-то скоро, отца и актера Борецкого взяли к допросу; отца продержали с утра до поздней ночи. Все наши домашние были еще в большей тревоге, чем в день бунта Я не могла заснуть, видя, как бабушка то молилась на коленях перед образом, у которого зажгла лампаду, то горько плакала, уткнув лицо в подушку, то бросалась к окну, заслышав стук дрожек на улице. Отец вернулся домой, а Борецкий лишь через месяц, а может быть и более, возвратился в свое семейство, Отца допрашивали о его знакомстве с Якубовичем. У Борецкого младший брат был офицером в Московском полку и в день бунта ночевал у него...."(Авдотья Панаева и ее воспоминания)

 

В начале 1818 года Грибоедов часто бывал на Офицерской в доме Голлидея. Драматург гостил в квартирах многих актеров. Артист И.И. Сосницкий на склоне своих лет вспоминал: «Я был тогда молодым человеком, жил в казенном доме и заболел; Грибоедов посещал меня очень часто, привозил лекарства, и все на свой счет». Когда после окончания Театрального училища актриса Е.Я. Воробьева стала женой Сосницкого, в Малом театре была поставлена комедия Грибоедова «Молодые супруги» – «нарочито… для рекомендации молодых Сосницких перед публикой».
    Особенно часто Грибоедов бывал у Каратыгиных. Глава этой актерской семьи был энциклопедистом петербургской сцены. Никто не подозревал тогда, что служивший чиновником в банке старший сын Андрея Васильевича Каратыгина, Василий, станет вскоре гордостью русского театра, великим трагическим актером.

 

Любимец А.С. Пушкина драматический актер Я. Брянский также занимал квартиру в этом доме. Женой Брянского была известная актриса А. Степанова. Впоследствии их дочь, мемуаристка А. Панаева, вспоминала о визитах в их дом поэта Пушкина, графа Милорадовича, декабриста Якубовича, балетмейстера Дидло, многих ведущих артистов и государственных деятелей того времени.

В жизни А.С. Пушкина театр занимал важное место. Театральные впечатления поэта нашли яркое отражение в его творчестве. Пушкин был особенно желанным гостем в актерской семье Колосовых. Он часто наведывался на Офицерскую улицу, в дом купца Голлидея, где его всегда гостеприимно и радушно встречала мать семейства, Евгения Ивановна, балерина Большого театра, и дочь Александра, драматическая актриса. В небольшой квартире Колосовых, души не чаявших в дорогом госте, Пушкин чувствовал себя как дома. Александра Колосова вспоминала о проделках поэта: «Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе „Саша Пушкин“, бывая у нас, смешил своею резвостью и ребячьей шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте: вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гаруса в моем вышиванье, разбросает карты в грандпасьянсе, раскладываемом матушкою…».

Александра Михайловна Колосова, в замужестве Каратыгина, в своих мемуарах писала: «Подобное буйство Пушкина наконец надоедало маменьке, и она кричала, бывало: – Да уймешься ли ты, стрекоза! Перестань, наконец! Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: „Остричь ему когти“, – так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти.
    – Держи его за руку, – сказала она мне, взяв ножницы, – а я остригу!
    Я взяла Пушкина за руку, но он поднял такой крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас.».

 

Короткие дружеские отношения между «Сашей Пушкиным» и молоденькой актрисой не помешали поэту отозваться в статье «Мои замечания об русском театре» резко критически и беспощадно об игре Колосовой.
    Действительно, будучи в дружбе с Евгенией Ивановной Колосовой, первой пантомимной танцовщицей театра Шарля (Карла) Дидло, и с ее дочерью, юной драматической актрисой А.М. Колосовой, Пушкин не всегда был последователен в оценке таланта дочери, но неизменно высоко ставил искусство танца Колосовой-матери.
    Пушкин продолжал посещать Колосовых и даже сиживал в их ложе на спектаклях. В своих записках актер П.А. Каратыгин после женитьбы на Александре Михайловне писал: «При участии А.С. Пушкина в доме организовывались разные развлечения, в которых участвовали хозяева и гости. То Пушкин разыгрывал разные бытовые сценки, изображавшие нашалившего ребенка. То появлялся в ложе обритый после болезни и париком обмахивался, как веером, что смешило публику соседних лож. Стали унимать шалуна, он сел на пол и просидел весь спектакль, отпуская шутки насчет пьесы и актеров». Александра Михайловна Каратыгина (Колосова) тогда назвала Пушкина «мартышкой».

В ответ на это и на претензии Александры Михайловны «играть на театре» роли талантливой драматической актрисы Екатерины Семеновой моментально появилась эпиграмма поэта на обидчицу, сыгравшую Эсфирь в трагедии Расина:

 
Все пленяет нас в Эсфири:
Упоительная речь,
Поступь важная в порфире,
Кудри черные до плеч,
Голос нежный, взор любви,
Набеленная рука,
Размалеванные брови
И огромная нога!
 

    Колосова понимала, что «Саша Пушкин» прав и ее неуспех в трагических ролях закономерен, ибо это не ее амплуа. Впоследствии актриса нашла себя в веселых комедиях, хотя и не отказалась полностью от трагических ролей.    Эпиграмма Пушкина, написанная поэтом в 1820 году, все же стала причиной его длительной размолвки с Александрой Михайловной Каратыгиной. В 1821 году, отправленный в ссылку в далекий от столицы Кишинев, Александр Сергеевич напишет в стихотворном послании к П.А. Катенину:

 
Кто мне пришлет ее портрет,
Черты волшебницы прекрасной?
Талантов обожатель страстный,
Я прежде был ее поэт.
С досады, может быть, неправой,
Когда одна в дыму кадил
Красавица блистала славой,
Я свистом гимны заглушил.
Погибни, злобы миг единый,
Погибни, лиры ложный звук!
Она виновна, милый друг,
Пред Селименой и Моиной.
Так легкомысленной душой,
О боги! смертный вас поносит;
Но вскоре трепетной рукой
Вам жертвы новые приносит.
 

    Строки о портрете актрисы не только поэтический прием, ибо поэт говорит о реальном гравированном портрете Колосовой в роли Гермионы, героини трагедии Расина «Андромаха».
    После возвращения Пушкина из ссылки старые друзья помирились. В доме Голлидея, где тогда жила чета Каратыгиных, Александр Сергеевич читал своего «Бориса Годунова». Александре Михайловне и ее мужу, трагику Василию Андреевичу Каратыгину, предназначал поэт роли Марины Мнишек и Самозванца.
    Однако неоднократные обращения артистов к А.Х. Бенкендорфу за разрешением поставить на сцене трагедию Пушкина получали всегда весьма любезный, но категорический отказ.
    Колосова тяжело переживала гибель А.С. Пушкина. В своих воспоминаниях она писала: «Я дожидалась в санях у подъезда квартиры Александра Сергеевича, муж мой сообщил мне тогда роковую весть, что Пушкина не стало!»

 


    Нижний этаж дома Голлидея занимал известный в то время «Северный трактир» или, как было написано на его вывеске, «Отель дю Норд». Это злачное место на Офицерской улице сразу же стало «любимым схотбищем» чиновников и актеров. В своих записках П.А. Каратыгин писал: «Для холостых актеров, не держащих своей кухни, подобное заведение было очень сподручно и удобно, но для женатых, любивших иногда кутнуть или пощелкаться на биллиарде, этот „Отель дю Норд“ был яблоком раздора с их дражайшими половинами, которые сильно роптали на это неприятное соседство.».
    Актеры, населявшие дом купца Георга Голлидея, жили в эпоху, когда литература, главным образом, служила русскому театру и каждый актер оказывал определенное влияние на работу писателя. В свою очередь ведущие актеры после спектаклей всегда с большой признательностью принимали критические разборы и пожелания столичных литераторов.
    В доме часто собирались вместе актеры и литераторы и обсуждали общественные и театральные новости, проблемы литературы, здесь музицировали, читали стихи и свои пьесы для театра. Василий Каратыгин, о котором писали и говорили как о новом царе русской сцены, на этих дружеских посиделках всегда читал монологи из трагедий. Расходились под утро, когда на ближайших улицах появлялись первые прохожие, а по булыжной набережной канала начинали стучать колеса экипажей.
    Здесь впервые А.С. Грибоедов познакомил артистов со своей комедией «Горе от ума», и П.А. Каратыгин выбрал эту пьесу для своего бенефиса. Большим ударом для Грибоедова, Каратыгина и учеников Театральной школы стало известие о запрещении графом М.А. Милорадовичем играть в театре не одобренную цензурой пьесу.
    В верхнем этаже дома Голлидея, выходящего окнами на Офицерскую улицу, жила знаменитая танцовщица Екатерина Телешова, ученица балетмейстера К. Дидло. Познакомившись с талантливой балериной, А.С. Грибоедов на какое-то время сильно увлекся ею. Танцовщица пользовалась тогда расположением М.А. Милорадовича. Из дневника А.В. Каратыгина известно, что летом 1825 года в доме Голлидея граф лично осматривал «квартиры, под его надзором переделывающиеся для танцовщиц Телешовой и Азаревичевой».
    Екатерина Телешова прожила в доме Голлидея до середины 1827 года. А чуть раньше, в апреле, из здания выехали и актеры Каратыгины. Правда, Петр Каратыгин, женившись на одной из молодых учениц князя А.А. Шаховского, Л.О. Дюровой, остался в доме с молодой женой, заняв большую квартиру Екатерины Телешовой.
    Не изменила приюту Мельпомены – дому Георга Голлидея на Офицерской улице – и семья актеров Брянских. Вместе с женой и девятью детьми Яков Григорьевич вначале занимал тесную квартиру в три комнаты, кухню и подвал, а затем переехал в более просторное освободившееся помещение. Его новая квартира выходила окнами на Офицерскую улицу и Мариинский переулок. Жена Брянского, Анна Матвеевна, была известной актрисой и певицей. А.С. Пушкин сравнивал Я.Г. Брянского со знаменитым трагиком А.С. Яковлевым. Поэт писал: «Брянский, может быть, благопристойнее, вообще имеет более благородства на сцене, более уважения к публике, тверже знает свои роли. Но зато какая холодность. Напрасно вы говорите ему: расшевелись, батюшка! Развернись, рассердись!»
    Я.Г. Брянский был человеком передовых общественных взглядов. Его все характеризовали как умного, благородного и смелого человека. Имея независимый характер, он не выносил грубости даже от высокого начальства. Квартира актера в доме купца Голлидея славилась гостеприимством и хлебосольством. Гости чувствовали себя в доме у Брянского уютно, непринужденно и весело. Здесь чаще всего проходили важные репетиции и спевки в присутствии князя А.А. Шаховского и А.И. Якубовича. Друзьями А.М. Брянской и частыми желанными гостями в ее квартире на Екатерининском канале бывали актеры И.И. Сосницкий и Е.С. Семенова, литераторы И.И. Панаев, С.Т. Аксаков, Н.В. Кукольник, историк А.А. Краевский, «девица-кавалерист» ротмистр Н.А. Дурова, М.И. Глинка и многие другие. Е.Я. Некрасова вспоминала в своих очерках: «Ни один из домов актеров не видал в своих стенах такого многолюдства, такого разнообразия посетителей и столько умных людей, столько известностей на разных поприщах».
    Н.А. Рамазанов в своих мемуарах «Воспоминания об отжившем театральном мире Петербурга.», опубликованных в журнале «Москвитянин» (1885), писал: «Почти все в доме Голлидея жили семьями с многочисленными детьми, которые также участвовали в театральных представлениях: в дивертисментах играли небольшие роли, читали стихи, пели, танцевали. Артисты сливались как бы в одно семейство, милым шалостям и проказам, отличавшимся изобретением и грациозностью, не было конца.».
    Во дворе дома Голлидея завязывались знакомства и развивались первые романтические любовные истории. Много лет хранил в своей памяти и сердце актер П.А. Каратыгин юношескую любовь к одаренной танцовщице Н. Азаревичевой, чью блестящую карьеру прервал несчастный случай на спектакле.

 

Бывала в этом доме в качестве гостя и девица-кавалерист Александрова (Н.А.Дуровоа)

 "....Не могу сказать, как отец познакомился с девицей-кавалеристом Александровой (Н.А.Дуровой). Она приехала к нему и пожелала видеть всех его детей. Мать привела ее в нашу комнату. Я знала, что она была на войне и ранена. Александрова уже была пожилая и поразила меня своей некрасивой наружностью. Она была среднего роста, худая, лицо земляного цвета, кожа рябоватая и в морщинах; форма лица длинная, черты некрасивые; она щурила глаза, и без того небольшие. Костюм ее был оригинальный: на ее плоской фигуре надет был черный суконный казакин с стоячим воротником и черная юбка. Волосы были коротко острижены и причесаны, как у мужчин. Манеры у нее были мужские; она села на диван, положив одну ногу на другую, уперла одну руку в колено, а в другой держала длинный чубук и покуривала....."


    Между тем дела купца первой гильдии Георга Голлидея приходили в упадок, чему в значительной мере способствовала и дирекция Императорских театров, не выполнявшая своих договорных обязательств и регулярно задерживавшая арендную плату.
    Осенью 1828 года купца признали несостоятельным должником, а его дом выставили на публичные торги.
    Новому владельцу жилого здания, коллежскому асессору А.М. Вольфу, предъявили условия о приведении запущенного строения «в то положение, чтобы в оном с удобностию можно было бы жить».


    В конце XIX века бывший дом Голлидея подвергся капитальной переделке, после которой красивый, с небольшими колоннами по фасаду на Офицерской улице и с громадными аркадами служб, выходивших в Мариинский переулок, особняк превратился в безликий, примитивный, огромный и невзрачный доходный дом, обращенный своим основным фасадом на Екатерининский канал.


    В 20-х годах XIX столетия на Офицерской улице, недалеко от Литовского рынка, в доме майорши Посниковой (дом не сохранился) проживала известная драматическая и оперная актриса Нимфодора Семенова (по сцене – Семенова-младшая). Ее старшая сестра, Екатерина Семеновна Семенова, была необыкновенной красавицей. Артистическому таланту Семеновой-старшей удивлялись многие современники. Обаянию мелодичного голоса актрисы поддавались даже недруги. Театралы первых рядов кресел восторженно рукоплескали и выказывали ей свое благоволение.

Почитатель великой русской актрисы А.С. Пушкин восторженно писал: «Говоря об русской трагедии, говоришь о Семеновой, и, может быть, только об ней,».
    Славу Екатерины Семеновой утвердили ее роли в трагедиях В.А. Озерова. Пушкин своими стихами увековечил имена этих талантливых людей:

 
Там Озеров невольны дани
Народных слез, рукоплесканий
С младой Семеновой делил…
 

    Каким образом сестры оказались ученицами Театральной школы, биографам актрис выяснить до сих пор не удалось. Известно, что они числились дочерьми бывших крепостных смоленского помещика Путяты – Дарьи и Семена, получивших вольные в 1790-х годах. Полагают, что Екатерина и Нимфодора не были родными дочерьми Семена и имели разных отцов. Вероятно, Семен, дав девочкам свое отчество и фамилию, пригрел «грех» крепостной красавицы Дарьи.

 

До 1808 года Нимфодора Семенова воспитывалась в Театральной школе, к тому времени располагавшейся в приобретенном у портного Кребса доме, на участке между Офицерской улицей и Екатерининским каналом, неподалеку от Львиного мостика. С ней занимался известный в ту пору композитор Кавос, сформировавший из талантливой девочки неплохую певицу, которой особенно удавались роли в водевилях.
    В пору расцвета своей театральной деятельности Нимфодора Семенова располагала всем тем, что может иметь женщина, посвятившая себя театру. Актриса обладала прекрасной внешностью и изумительным по красоте лирическим сопрано. Многочисленные бесцеремонные поклонники буквально гонялись за ее каретой, останавливали на улице, выражая ей свое восхищение и обожание, а иногда даже заводили ссоры с противниками ее таланта и необыкновенной красоты. Соперницы же талантливой актрисы злословили, что ее блестящая карьера объяснялась во многом покровительством знатного мецената графа В.В. Мусина-Пушкина.
    Буквально через один дом от владения купца Голлидея, где проживали артисты Императорских театров, на участке Офицерской улицы и набережной Екатерининского канала, располагался дом портного Кребса. С этим зданием связаны судьбы многих выдающихся деятелей отечественной сцены – знаменитых балерин и драматических артистов. В первой половине XIX века здесь сформировался своеобразный музыкально-артистический центр по подготовке актеров для Императорской сцены. Знаменитая столичная Театральная школа имела жилые помещения для воспитанников, собственный учебный театр, на подмостках которого проходили занятия, репетиции учебных спектаклей и даже публичные выступления ее лучших учеников.
    История дома Театральной школы необычна и весьма примечательна. Здание, возведенное в начале XIX века, позже по проекту архитектора А.Е. Штауберта надстроили двумя дополнительными этажами. Облик его был подчеркнуто строг. Скупая отделка фасада с ровным рядом окон включает рустовку и сандрики первого и частично второго этажей. По центру дома располагались массивные ворота, над ними (на втором этаже) возвышался балкон. Его массивное центральное окно украшали колонны ионического ордера. Окна третьего этажа здания размещались в закругленных нишах, украшенных традиционной примитивной лепниной. Фасад дома завершался лепным, выступающим вперед карнизом, с фризом в виде щитков с каннелюрами. Большой двор дома № 93 выходил на Офицерскую улицу.
    В Театральной школе имелось два отделения: драматическое и балетное. Время, в которое работала Театральная школа, справедливо признавалось специалистами разных эпох как одно из самых выдающихся в биографии русского балетного театра. Уже в первой половине XIX века он приобретает всеевропейскую известность, а русский балет завоевывает зарубежные сцены. Иностранная пресса впервые начинает писать о русских танцовщицах как о носительницах национальных достоинств и даже о некоторых их преимуществах перед балеринами других стран.
   

 

источник : Зуев Георгий . "Петербургская Коломна"

Фрагменты из книги с моими дополнениями и ссылками

сайты : citywalls

bottom of page